Артемий Леонтьев. «Варшава, Элохим!»
Чего же мне еще надо? Ведь это так много.
Стелла нашла вспотевшую руку доктора и крепко сжала.
Посадка заканчивалась. Все двести воспитанников разместились по вагонам. Дверь закупорили, стало очень душно - сдавленные дети потели и озирались по сторонам. Грязное помещение с колючей проволокой, облепившей узкие окна клыкастой паутиной, пугало их. Сироты всполошились, глаза искали во мраке блестящие очки доктора.
Гольдшмит обнимал воспитанников, а его ласковый, тихий баритон разносился по вагону; этот голос уверенно преодолевал шум, который доносился с платформы, и укрывал собой, будто любящая ладонь.
- Тише, тише, мои родные... Придется немного потерпеть... надеюсь, путешествие не будет долгим... Не вешать нос, матросы, никто не говорил, что нас ждет комфортное плавание... Трудности закаляют.
Услышав мирный голос доктора, дети успокоились, но страх все равно не оставлял их полностью, они чувствовали: происходит нечто из ряда вон выходящее, небывалое. За вагонной дверью раздался свисток, паровоз откликнулся гудком и с железным дребезжанием рванулся с места. Дети покачнулись, несколько девочек вскрикнули и еще крепче уцепились друг за дружку.
Поезд набирал скорость, а Януш всматривался в детские лица, высвеченные в темном вагоне солнечными лучами. Насупившиеся малыши смотрели на него совсем взрослыми, много повидавшими глазами. Фелуния с непослушными кудрявыми волосами, измазанными козявками, прикусила губу, она прижимала к груди желтую коробку с хомяком, которого взяла с собой, несмотря на все уговоры воспитателей. Обычно ее карие глаза были мечтательно-рассеянны, но сейчас непривычно потяжелели, стали тревожно-внимательными, в них появилась настороженность, даже пришибленность. Нет, кажется, Фелуния ничего не знает, ей просто страшно... Пусть не знают, пусть до последнего момента ничего не знают, необходимо продлить их счастливое существование, не задушенное ужасом... до последней минуты сберечь это детское сознание, жадное ко всему новому и прекрасному.
Доктор перевел взгляд на модницу Ами, которая в пятнадцать минут, данных немцами на сборы, успела аккуратно уложить волосы, закрепить их красной лентой и надеть свое самое лучшее ситцевое платьишко с ромашками; Ами отчитывала Альбертика, наступившего ей на розовый башмачок, и грозила ему пальчиком, а Альбертик, мальчик в коричневой клетчатой кепке, смотрел на нее так, будто пытался разгадать некую тайну стоявшей перед ним девочки. Ами знала, что Альбертик неслучайно наступил на ее башмачок, да и доктор видел, что девочка просто напускает на себя строгость, но в действительности совсем не злится на неловкого ухажера в синих шортах и стареньких ботинках с развязавшимися шнурками. Смущающийся Альбертик занимал сейчас все мысли девочки, и это не могло не утешать Гольдшмита.
Рядом с Янушем стоял Иржик. Этот молчаливый парнишка с задумчивыми глазами и треугольными ямочками на щеках еще до оккупации слонялся по улицам Варшавы, ночевал на чердаках и воровал на рынках, пока его не пристроил к себе доктор: отбил у жандарма, теребившего пойманного воришку за ухо, и привел в приют. Диковатый, грязный, драчливый мальчуган без двух передних зубов и с надрезанным ухом походил на озлобленную дворнягу, он разве что не лаял, но доктора привлекли его беспокойные глаза с ощущаемой в них работой мысли. Уклад новой жизни смягчил Иржика: больше не нужно было выживать, вырывая из чужих р>тс кусок хлеба. Ненависть к окружающему миру, которая не покидала мальчика с тех пор, как пьяницы-родители отказались от него и он попал на улицу, постепенно сошла на нет, он перестал видеть во всех людях врагов.
Познав чувство любви и благодарности, мальчик сопоставлял новую жизнь с минувшей и был счастлив, однако, чем счастливее он становился, тем сильнее в нем нарастал страх. Иржик боялся, что все это - некий недосмотр судьбы, временное недоразумение и скоро все встанет на свои места. Чувство голода в приюте, хоть и дававшее о себе знать, несмотря на хлопоты Гольдшмита, все же казалось Иржику пустячным, несравнимым с тем отчаянным, режущим голодом, с каким он раньше боролся в одиночку; новые лишения виделись почти незначительными, любые, даже самые пугающие события он воспринимал теперь, будто из крепости, в которой жил вместе со своей большой семьей. Крепость давала чувство защищенности и наполненности, но через забор приюта к Иржику тянул свои черные руки иной, чуждый мир, пугающий его вопреки всему; мальчик сознавал, что раньше ошибался, жил не так, как подобает, потому что был маленьким и глупым, но его совершенно обескураживал тот факт, что какие-то взрослые, сильные и умные люди осознанно живут пугающей, жестокой жизнью, убивают и заставляют голодать десятки тысяч других людей по своим надуманным политическим причинам. Это не укладывалось в голове, казалось ему абсурдным.
Сейчас, несмотря на то что доктор сказал, будто приют едет на загородную прогулку, Иржик не сомневался: это не так. Царившая на площади паника, вооруженные солдаты доказывали обратное. Оказавшись в темном душном вагоне, мальчик посмотрел в блестящие круглые очки доктора; тот сначала улыбнулся, но проницательный взгляд смутил его, и улыбка исчезла: Януш понял, что Иржик обо всем догадался, а мальчик увидел по необычной реакции и растерянности доктора, что действительно не ошибся в своем предчувствии. Тогда Иржик широко улыбнулся в ответ, всем видом показывая, что все это не так уж и страшно, и губы доктора дрогнули в ответной улыбке.
Неподалеку от них стоял Менделек, высокий, с широким лбом, большими серыми глазами и темно-русыми волосами. Это он нес флаг, когда колонны приюта шли на Умшлагплац, он и сейчас держал его, прижимая к щеке обернутый знаменем флагшток. Арийская внешность не раз выручала его в минуты вылазок из гетто; втайне от доктора он перебирался через стену, чтобы вернуться с продуктами и навестить Анку, дочку учительницы музыки пани Оливии. Эта улыбчивая женщина до переселения детей в гетто преподавала в приюте на Крохмальной.
Анка и Менделек влюбились друг в друга с первого взгляда: мать взяла с собой дочку, когда пришла устраиваться на работу. Голубоглазая девочка с длинными белыми волосами потрясла Менделека. Пока доктор разговаривал с Оливией, подростки впервые пересеклись обожженными взглядами, быстро отвели глаза и стали смотреть строго, даже с вызовом. Потом как-то вдруг и сразу нараспашку улыбнулись и шагнули друг к другу, взялись за руки и побежали по коридору. Менделек крикнул на ходу, что покажет девочке территорию. Мать Анки и доктор только удивленно проводили парочку глазами. Женщина встревожилась, но Гольдшмит успокоил ее, сказав, что дочь в надежных руках. Парочка заглядывала в классы, бродила по внутреннему дворику приюта, среди деревьев и клумб. С тех пор подростки виделись по выходным, их непреодолимо влекло взаимное притяжение, они копили свои переживания и наблюдения, чтобы во время встреч обрушить друг на друга; впечатления, не разделенные с любимым человеком, просто не имели для них смысла. После переселения встречи стали редкими и кратковременными. Менделек забегал к Анке на несколько минут, иногда они молча рассматривали друг друга, иногда захлебывались от избытка слов и не успевали рассказать всего, что считали важным, потому что тени солдат и близость комендантского часа заставляли Менделека торопиться в свой застенок.
Этой осенью Менделек будто случайно поцеловал пальцы Анки. Девочка, улыбаясь, поправляла его воротник, стряхивая хлебные крошки,