Андрей Убогий. «Словарь исчезнувших вещей»
БУМАЖНЫЕ БУСЫ. Что ещё исчезает так же незаметно и неудержимо, как молодость? Причём сначала это молодость твоих родителей: и с ней расставаться едва ли не горше, чем с собственной юностью. Сам в себе долго не замечаешь старения, как и не веришь, что когда-либо умрёшь, а вот то, что происходит у тебя на глазах, чему ты ежедневный и многолетний свидетель, куда очевиднее, чем незаметное угасание собственной жизни.
А молодость моих отца с матерью — это шестидесятые годы прошлого века. Вряд ли какая ещё из эпох в обозримой русской истории оставила столько же светлых и романтических воспоминаний, как пресловутые шестидесятые. В то время страна только-только пришла в себя после великой войны и, можно сказать, расцвела на её пепелищах. Это эпоха поэтов, собиравших целые стадионы слушателей — ныне такое не под силу даже поп- звёздам! — эпоха, когда портреты бородатых отцов коммунизма потеснил ещё один бородач, писатель Хемингуэй в грубом свитере; это эпоха романтики странствий и песенных фестивалей, споров “физиков” с “лириками”, эпоха побед и надежд — эпоха, озарённая светлой улыбкой Гагарина.
Но среди множества лиц, событий, предметов тех лет, достойных быть символом шестидесятых, я выбрал бумажные бусы. Знаете, как украшали себя тогдашние молодые красавицы и среди них — моя мама? Ведь большинство студентов тогда были бедны, как церковные мыши, — где уж им было раздобыть денег на настоящие бусы? И приходилось брать выдумкой, на которую голь, как известно, хитра. Самым ярким и красочным из общедоступных предметов тогда был журнал “Огонёк” — тоже, кстати, один из символов шестидесятых, — и, если нарезать из его разноцветных страниц треугольников, а потом скатать их в трубочки, покрыть лаком и нанизать на длинную нить, то получались чудесные — лёгкие, яркие! — бусы. На сохранившихся фотографиях молодой моей мамы есть и такие вот бусы; и в них (точней, в том, как я их себе представляю) для меня заключается чуть ли не главное знание об эпохе шестидесятых. Нечто детски-наивное, празднично-светлое, очень смешливое было в бумажных тех бусах из “Огонька”; такою же точно была и эпоха, которую эти бусы расцвечивали своей незатейливой, яркой и трогательной красотой. Но бумага — всего лишь бумага; и сами те яркие бусы, и радость, что связана с ними, была очень непрочной, недолгой — почти эфемерной. Да что там бумажные бусы — когда и сама- то бумага, глядишь, очень скоро окажется в списке исчезнувших вещей.
Но, с другой стороны, даже металл или камень — и те, в конце концов, обращаются в прах; неким таинственным образом сохраняются только идеи вещей, их нетленные образы, надолго переживающие сами предметы как таковые. Вот и разноцветные бусы из скрученных в трубочки треугольников яркой бумаги, что украшали юные шеи красавиц шестидесятых годов, — не прочнее ль они и гранита, и бронзы, то есть всего, что так неуклюже-серьёзно пытается увековечить любую эпоху? И радость, и память о ней живут дольше, чем вещи; а уж в чём её, радости, было хоть отбавляй, так это в лукавых, нарядных — как будто всё время смеющихся! — двух нитках бус на шее моей молодой и тоже смеющейся мамы...
ВАТНИК. По-настоящему, ватник достоин памятника (как и кирзовые сапоги, о которых мы ещё поговорим) — хотя бы уже за одно то, что он был главной зимней одеждой солдат последней великой войны. Миллионы жизней были им сохранены: и от смертельного холода, и от осколков снаря- кж и мин, терявших убойную силу в спасительной стёганой вате.
Ватник был главной одеждой не только солдат. И зеки за проволокой лагерей, и шофёры на разбитых дорогах, и бабы на стылых колхозных полях. и геологи в тундре, и пастухи, и строители, и работяги в холодных цехах — для всех ватник был даже не просто одеждой, а словно бы частью их собственных тел, без которой нельзя было жить и работать. Пожалуй, самый дотошный историк костюма не сыскал бы одежды столь же всеобщей и столь же национальной, как серый стёганый ватник в России двадцатого иска. Недаром сейчас слово “ватник” означает даже не столько одежду, сколько национальный менталитет; но те злопыхатели, что хотят этим прозвищем унизить Россию и русских, своего не добьются: нам не пристало стыдиться ни нашей одежды, ни нашей истории. Так, в Нидерландах некогда слово “гёзы” (то есть оборванцы) из оскорбления превратилось в гордое имя борцов за национальную независимость; возможно, и слово “ватник” мы научимся произносить со спокойною гордостью и с благодарностью к этой, некогда не заменимой для миллионов одежде.
Рассмотрим же его, ватник, поближе. Мне кажется, в нём есть что-то общее со среднерусским пейзажем: неярким и скромным, не бьющим на внешний эффект, порой даже унылым, но всегда задушевным и тёплым. И, как стежки, которыми ватник прострочен, не дают ему сбиться в бесформенный ком, так бывает “простёган” и русский пейзаж: то дорогой, то тропкой, то речкой, то нитками железнодорожных путей, то колокольней сельского храма — тем, что не даёт ни пейзажу, ни всей нашей жизни расплыться в аморфно-бессмысленной каше.
А серый цвет ватника — тоже цвет очень русский. Это цвет деревенского сруба, простоявшего много лет на дождях и ветрах; цвет деревянных мостков над неяркою серой рекой — тех мостков, где, бывало, в тумане слышался стук бабьих вальков; цвет внимательных глаз белобрысых детей, играющих в серой дорожной пыли; это цвет, наконец, невысокого русского неба, так часто хмурого, сеющего дождём, и в этой сосредоточенной серой печали так чем-то похожего на всю русскую жизнь.
И до чего же он, ватник, душевен! Стоит вдеть руки в его рукава, застегнуть его петли, как начинает казаться, что ты, наконец, вошёл в дом: натопленный, тёплый, радушный. Больше того: лишь надев ватник, я чувствую, как вполне становлюсь сам собой. Он словно бы заполняет незримый, но ранящий душу зазор между внешним и внутренним и заглушает своей утешительной ватной прослойкой тот зуд непрерывной тревоги, что обычно так свойственен мне.
Да, ватник скромен и добр, терпелив и вынослив, то есть он воплощает едва ли не лучшие русские качества. И, заметьте: при всей своей мягкости, при скромно-смиренном, совсем не воинственном, виде ватник практически несокрушим. Его даже сжечь, и то невозможно: он будет, конечно, дымиться и тлеть, но огонь никогда не охватит его целиком. А если окажешься в ватнике под осенним дождём, он, конечно, сделается тяжёлым и волглым, но всё равно защитит тебя от холодной воды, прикрыв слоем хотя и намокшей, но всё ж согревающей ваты.
И вот я думаю: а что, если, расставшись с ватником, как с повседневной и повсеместной одеждой, Россия утратит какие-то важные национальные качества? Утешает лишь то, что, если именно в нынешней жизни нас, русских, называют “ватниками” — значит, мы с вами доселе способны к труду и терпению, к скромности и доброте, к незлобивости и бескорыстию, способны ко всем тем лучшим проявлениям человеческой сути, какие собой воплощает вот этот смиренный и несокрушимый предмет.