Инвалидам по зрению
ВЕРСИЯ ДЛЯ СЛАБОВИДЯЩИХ Версия для слабовидящих

Было что­-то такое... неуловимое для постороннего глаза, и это «что­-то» делало нашу улицу именно городской, а не деревенской. И уж это, конечно, вовсе не бугристая асфальтовая дорога с чугунными колонками по обочинам (мы называли эти колонки «бассейнами»: «Куда идешь?» — «На бассейну»). И не черные от смоли столбы - фонари с косыми подпорками - ­бревнами, один из которых, «наш», по ночам слепил меня сквозь веки желтым светом.

А было «это самое» тем, что именуется рабочим гонором, жилкой городскою: мол, мы на заводе да на фабрике вкалываем, а не кур по сараям щупаем. И чем больше огородный, печной да бассейный уклад жизни обитателей Курлы­ - Мурлы смахивал по виду своему на колхозный быт, тем упорней жильцы нашего двадцать восьмого квартала выказывали свою городскую спесь, словно отпихиваясь, открещиваясь от деревенских. «Мы — городские! Нам по полторы тыщи старыми деньгами плотют».

В то время не отвыкли еще от прежних цен, то и дело сравнивали их с ныне действующими, переводили: сто пятьдесят новыми — это ж полторы тыщи старыми! Выходило ого­го сколько. Не то что беднота колхозная получает, там пенсия — четвертной на месяц, и то скажи спасибо, да получка — полтинник, если только ты не в передовиках числишься... Вот и кормятся подножным кормом, всю жизнь своих клуш холят да пестуют. А нам кур этих вшивых да скотину капризную держать не надо, мы в помете ковыряться не приучены. Ну, овощи да зелень посадить на огороде, огурцы на закусь, чтоб только земля даром не пропадала, это дело другое, это само собой, это не зазорно.

И несли друг другу на пробу, у кого чего уродилось — лук ли зеленый, редисочку, а то и огурцы переросшие. Зелень для соседей не жалели, и всегда один у другого мог разжиться то укропом, то петрушкой, а то и свеколкой с морковкой для щей.

А уж поросенка взять на откорм... Такой человек определялся молвой в выскочки, про него говорили: «Ишь ты, один стал умнее всех», — а умных не любили, потому что умные­то и были на самом деле самыми большими дураками, ведь только дурак пойдет один против всей улицы.

Деревенские тоже нас не любили. Мы для них были вроде бы и свои, а с другой стороны — стали уж больно о себе воображать. Пацаны из Заболотья время от времени целой ватагой совершали набеги на нашу и соседние, «задние», улицы. Вызывая городских мальчишек на драку, они орали что есть мочи обидные стишки: «Городская вошь, куда ползешь? Под кровать, навоз хлебать!» — и оглушительно щелкали пастушьими кнутами. Нашим мальчишкам выходить из домов и драться с деревенскими было страшно, и пацанов из Заболотья прогоняли мужики да бабы. Деревенские, цыкая сквозь щербатые зубы, длинно плевали на асвальт поганый, нехотя и с ленцой убирались восвояси. Я еще застал то время, когда, помнится, говорили исконно­ правильно: не восвояси, а во своя вси, в свою весь, что по ­старинному значит «в село, в деревню к себе».

Иной раз, правда, мальчишкам из Заболотья удавалось накостылять какому ­нибудь зазевавшемуся, не успевшему юркнуть в свою калитку мальчугану с Курлы­ - Мурлы. Подвернулся им как-­то Борька Дашковский, грузный широкомордый увалень, чуть постарше меня, живший в кирпичном беленом доме на краю квартала. Его деревенские побили сильно. Падая, Борька саданулся головой об угол дома и с тех пор стал умишком слаб, перевели его учиться в седьмую школу, которую все мы называли не иначе как «шэдэ» — школа дураков, она была для умственно отсталых мальчиков и девочек. Наши пацаны, которые ходили в десятую школу, завидовали шэдэшникам из седьмой: мало того, что их не сильно спрашивали и совсем не «гоняли» по предметам, так еще вдобавок они вечно стояли на пятачке возле углового входа в здание школы и курили, и ничего им за это никто не делал. А нормальных мальчиков за курево прорабатывали.

Было, конечно, еще одно, прямо скажем, немаловажное обстоятельство, которое подчеркивало отличие «задних» егорьевских улиц от той же деревни Заболотье, которая где-­то далеко примыкала к избяным городским кварталам. И пожалуй, оно ­то, это самое обстоятельство, было главным в то время: по-­над улицей Карла Маркса высились церковные купола Александра Невского — действующей, чудом каким-­то устоявшей и неразрушенной церкви, где взаправду шли Божьи службы, где по-­людски отпевали упокойников... И шли к нам в церковь со всей округи — хоть на праздник или хоть просто помянуть родню — из враждебного Заболотья, из Корниловской, из Ефремовской, из Семеновской да Селиванихи, Бережков и Акатова, где помолиться за здравие и за упокой людям было просто негде. И это куда больше, чем заводская получка в «полторы тыщи старыми», добавляло чванливости обитателям изб на городских задах, осененных высоченной колокольней Ксан­-Невского.

Хотя, впрочем, была еще одна действующая церквушка на окраине, ближе к кладбищу, на Нечаевской улице, ее так и зовут по сей день — Нечаевская церковь, в честь Алексия, митрополита Московского, который много сделал во времена, далекие для этих мест, — отдал здешний Гуслицкий край под руку Чудова кремлевского монастыря... Это много значило в те века. Но туда, в Нечаевскую церковь, почти никто не ходил, даже если жил поблизости. Мол, красивая церковь, чего тут говорить, да уж больно маленькая, не шибко громко там старухи певчие поют, я лучше в большую пойду, в Александра Невского! Там весь город молится, я там знакомых встречу, а кого я встречу здесь, на самых­-самых задах, на Нечаевской­то?»

Неинтересно в церковь идти, если знаешь наперед, что никого не встретишь. И все шли ко всенощной субботними вечерами в нашу церковь, а по воскресеньям или на какой великий праздник — так утром, к семи да к девяти, на раннюю или позднюю обедню. Обычно отстаивали обе службы — и раннюю, и позднюю.

Здесь и куличи с яйцами на Пасху святили, или березовые ветви на Троицу, или вербочку на Вербное, мед на Медовый Спас, яблоки — на Преображенье, орехи — на Спас Нерукотворный. Отсюда же, из Александра Невского, и в последний путь своих «упокойников» провожали.

Это была особая такая, коллективная вера в Бога, в обычаи и традиции. По отдельности-­то каждый жил как безбожник, себе на уме, соблюдал свою выгоду, слушался жену да начальство... А вот вместе — тут совсем другое дело, тут, откуда ни возьмись, являлся перед честным народом мужик набожный, готовый морду набить за церковь православную или за хулу на священников да храм Божий.

Точно так же и в коммунизм верили разве что коллективно, артельно, дескать — само собой, построим мы этот самый коммунизм, обязательно построим! «Партейные» люди все правильно говорят, а мы их слушаем. А дома у себя враз умнели все, выгадывали, как дожить до получки да что бы такое измыслить, чтобы жилось чуток полегче да посытнее.

Тогда, в семидесятом, о людях партейных еще говорили и думали как о каких­-то особых, отмеченных некой печатью — в общем, избранных, не таких, как простой народ. «Партейный»... Это слово произносилось с разными интонациями, приличествующими случаю. Иногда — с уважением, иногда — с презрением или злобой, а чаще всего — как­-то двусмысленно, с пониманием, что метит человек в начальство. Или что, мол, его «выдвигают». «Партейные», в представлении тогдашних егорьевцев, никоим образом не смешивались с обычными, нормальными людьми, как не смешивались староверы и кацапы.

И если беспартийная выходила за коммуниста, то это означало особый, непростой выбор дальнейшей судьбы, некую совершенно иную жизнь, отличную от обычной. Которая пойдет по другим, не нашим порядкам, с иным укладом. А случаев, когда беспартийный женился на коммунистке, не было вообще. Я не припомню, чтобы такое диво хоть раз обсуждалось у бассейны. Это было все равно как если какой-­нибудь электрик с текстильной фабрики вдруг женится на начальнице своего цеха: нормальной семейной жизни тут быть не может.

 

Продолжая работу с tagillib.ru, Вы подтверждаете использование сайтом cookies Вашего браузера с целью улучшить предложения и сервис.