Инвалидам по зрению Вернуться на старую версию сайта
ВЕРСИЯ ДЛЯ СЛАБОВИДЯЩИХ Версия для слабовидящих

Журнальный гид

Татьяна Шапошникова родилась в Ленинграде в семье инженеров. Окончила Северо-Западный институт печати по специальности «редактор массовой печати». В годы учебы работала в Центральном государственном архиве литературы и искусства С-Петербурга, далее трудилась по специальности в газете «Секретные материалы ХХ века», в глянцевых журналах «Pets», «Здоровые люди», «БДИ», «Алгоритм безопасности», «Городской калейдоскоп». Сотрудничала в качестве корректора, редактора, переводчика с французского языка с книжными издательствами «Лики России», «Свободные художники Петербурга», «БХВ-Петербург». В настоящее время редактор издательства «Лики России». В 2016 году дебютировала в журнале «Звезда» с рассказом «По черным листьям» (лауреат премии журнала «Звезда» за 2016 год).

Шапошникова Т. Созданы друг для друга: Повесть / Т. Шапошникова // Дружба народов. – 2021. - № 1. – С. 166 – 197.

«Не рой другому яму, сам в нее попадешь», такова мораль повести. Успешная женщина – психиатр считала себя лучшей и непогрешимой. Вершила судьбы пациентов мановением руки. Отбирала чужих мужей, медленно уничтожая их семьи. На ее стороне было высшее образование и талант психиатра. Она была на своем месте. Но, в итоге, пришлось испытать все то, что казалось таким мелким и легко устранимым в ее пациентах.

Предлагаем вашему вниманию отрывок из повести «Созданы друг для друга»:

Катя понимала, что немилосердно тянет с выздоровлением. Будучи врачом, она знала, что здорова, но всячески оттягивала наступление момента, которого так ждали ее родные и те немногие из друзей, еще не забывшие ее после того, что произошло: когда она понемногу, шаг за шагом, начнет возвращаться в прежнюю жизнь. Возвращаться к ним. Надо сказать, что сама себе она напоминала пациента из травматологии после масштабной автокатастрофы: на ноги встала после нескольких месяцев полной фиксации в хирургической кровати — и застыла в нерешительности и беспомощности: сделать этот хрестоматийный первый шаг или все-таки не стоит? Рухнуть обратно в койку?

Не следовало вставать — вот что.

Нет, родные и друзья пока еще не знали, а вот она знала, что никогда больше не вернется. Но как объяснить им — двадцатисемилетнему сыну, тринадцатилетней дочери, — что она не способна стать прежней, и ей просто ничего другого не оставалось, как продолжать симулировать.

Поначалу Коссович взял на себя абсолютно все. Он вместе с ней ел, спал, менял ей белье, причесывал, следил за одеждой, обувью, настаивал, чтобы она принимала ванну — и при этом крутился где-то поблизости: контролировал. Просто поразительно, как мгновенно в их квартире на Непокорённых сломались задвижки в туалете и ванной, а потом друг за другом стали исчезать колющие и режущие предметы — Коссович тоже свою профессию знал на «отлично»! И ходил он в первые недели с ней вместе. Повсюду. За руку.

После приема пищи подсовывал ей «таблеточки». Катя мотала головой:

— Не нужно. Я справлюсь.

Она бы, может, и попробовала эти «таблеточки» — узнать бы, чем всю жизнь потчевала своих подопечных, — только ей претил сам факт, что Коссович вот точно так же в свое время протягивал точь-в-точь такие же «таблеточки» своей жене, а потом и дочери.

Чтобы «справиться», в ход пускалось белое сухое вино — почти каждый вечер.  Но дозу свою она знала, спиваться не собиралась. Скорее, наоборот, она искала способ обрести некоторое равновесие, чтобы возобновить работу мысли: необходимо додумать кое-что очень важное (оно было, это важное, оно сидело у нее в голове, она ощущала его почти физически), но пока она не могла ухватиться за это столь необходимое, основу основ, облечь ее в слова и вывести, так сказать, на печать — увидеть глазами: мозг не слушался, а с эмоциями что-то случилось, они больше не захлестывали, как когда-то, не били через край, не побуждали к поступкам — смелым, дерзким, отчаянным. Пока думалось только отрывочно, фрагментарно: всё вместе в картинку не собиралось, нужные мысли не находились, сколько бы она их ни искала. Правда, она не слишком торопилась.

Со временем, понемногу, Коссович стал «доверять» ей — оставлять одну.  В конце концов, он вынужден был выйти на работу, необходимо было кормить семью. И ей приходилось подолгу оставаться одной. Правда, он и тогда ее контролировал — звонил каждые два часа. А мог нагрянуть среди дня на обед, зажав под мышкой пакет с фастфудом.

Пользуясь свободой, Катя принялась разнообразить свое существование.  Нет-нет, она вовсе не утратила интереса к жизни: то, что зовется скукой, тоской, одиночеством, ее, как ни странно, совсем не тяготило — она отдыхала, когда оставалась одна.

Это только в самом начале, выпроводив Коссовича, она ложилась на диван и часами глядела в потолок. Изучала на белом полотне вмятину, оставшуюся от малярных работ, желтоватое пятно после какой-то протечки, трещин, отлетавших  от него по касательной, свисающую с потолка нитку пыли. Она начинала раскачиваться, эта нитка, если приоткрыть форточку. И тогда Катя глаз с нее не сводила, словно та была не досадным упущением хозяев дома, а рыбкой с золотистым плавником в потолочном аквариуме.

Теперь же Катя норовила с утра, вслед за Коссовичем, выскользнуть из дома, сесть в любой понравившийся автобус — все равно — и ехать по неведомому  маршруту до конечной, и там долго гулять по каким-то окраинам, где панельные дома в конце концов заканчивались и начинались перелесок или промзона, и уж только потом, достигнув края земли, повернуть обратно: на табличке какого-нибудь дома прочитать название улицы и вызвать такси.

Могла зайти в районную библиотеку и там долго, почти целый день, листать журналы по ландшафтному дизайну. Могла часами сидеть в кафе и пить кофе, уставившись в книжку и лишь иногда переворачивая страницы. Могла сходить на бесплатное пробное занятие по кройке и шитью, познакомиться с мастерицей (и тут же забыть ее имя-отчество), посмотреть на машинки, на девушек и женщин, пришедших сюда вместе с нею, чтобы научиться шить, поулыбаться им в ответ.

И это было хорошо. Никто не лез к ней с вопросами, никто не знал, кто она и почему тут. Никому не было до нее никакого дела.

В своей квартире она появлялась чаще уже вечером, предварительно насидевшись с Коссовичем в машине у подъезда, выжидая момента, когда никого из соседей не будет в радиусе пятидесяти метров. Тогда она быстро выскакивала из машины с зажатым в пальцах ключом, не смея хлопнуть дверцей (а может, инстинктивно оставляя ее незакрытой, чтобы проще было впрыгнуть обратно — если что), опрометью кидалась на свой второй этаж и почти врывалась в квартиру, замирая от ужаса, потому что ясно слышала, как на площадке третьего этажа кто-то распахнул дверь, захлопнул ее, прошелся по площадке и уже шагнул на лестницу… Дома она сразу же проходила в кухню, садилась за стол, ей придвигали тарелку, и она ела, делая вид, что не замечает на лицах матери, дочери и сына одного и того же вопроса: когда? Когда она к ним вернется? Когда будет жить вместе с ними? Начнет решать с ними их проблемы?  Ну или когда, в конце концов, швырнет эту тарелку в стену, ее содержимое вязкой массой медленно потечет по обоям, и она закроет лицо ладонями и шумно разрыдается?

Никто не знал, даже Коссович, но Катя ни единой слезы не пролила в то утро, которое изменило до неузнаваемости все вокруг, — ни в тот день, ни после. Должно быть, такова была ее природа: она помнила, что в последний раз плакала, когда родила Полю, своего третьего ребенка, а Коссович не слишком-то торопился записывать ее на себя — не то что уходить от своей идиотки-жены. Так, даже не заплакала, а всплакнула для вида. Плакала она навзрыд, она хорошо это запомнила, в Крыму, когда ей было семнадцать и она прощалась со своей первой любовью. Стоял последний день лета: он уезжал в Симферополь в ПТУ, а она вместе со своими интеллигентными родителями, делающими вид, что им ничего неизвестно о первом романе в жизни  дочери, возвращалась в Ленинград после очередного отдыха под Карадагом.

То необъятное, оглушающее и темное, что захватило и поработило ее, не могло излиться слезами. Теперь с ней происходило другое. Она плакала по заказу, как актриса, но что примечательно, заказ этот исходил от нее самой. Иными словами, плакала она сама для себя. Без зрителей! Вечерами в квартире на Непокорённых, когда Коссович задерживался допоздна, занимаясь частной практикой на дому у пациентов, она вываливала на ковер семейный альбом — свой или Коссовича. Слезинки начинали щекотать ресницы в конце второго бокала «Виуры» — и было все равно, на кого она глядела в тот вечер, на своего Зайца или на его Селёдку. Дальше все зависело от количества спиртного. Эта выпивка по сути являлась для нее процедурой. Думать все равно не получалось, но подобной терапией она поддерживала в себе то некое свойство, которое в прошлой жизни ее друзья и близкие называли, кажется,  человеческим теплом — в переносном смысле, разумеется. А может, врали.

Время от времени Василин строчил пулеметной очередью в экран Катиного телефона, небось целясь Кате в самое сердце: «Ты сука-сука-сука-сука-сука-сука-сука»… Она настолько привыкла к этим всегда одним и тем же посланиям, что уже давно не воспринимала их. Они просто говорили ей о том, что Василин все еще жив и что в данный момент он находится в запое никак не меньше трех дней.

Вот это, пожалуй, и все, что связывало ее с прошлым.

Не зная, как вести себя, все еще упрямо желая выиграть для чего-то время, она и продолжала тот образ жизни, который освоила последние полтора-два года. В чужой квартире, с сумкой и чемоданом, тем самым, из Дублина, будто только вчера из аэропорта. Коссович заново покупал ей какие-то вещи, предметы гигиены, но все они легко терялись в недрах чужой квартиры. И у нее по-прежнему не было ничего своего. Но ничего и не нужно было.

Однако, похоже, все-таки наступал конец ее привычному бездумному  существованию. Известие о том, что девятнадцатого, кажется, числа (она не переспросила) прилетает Селёдка, всколыхнуло Катю больше, чем ей бы хотелось. Селёдка, что бы она ни сделала, что бы ни сказала, даже просто посмотрела (хотя нет, «просто» смотреть на Катю она не смотрела, она всегда смотрела так, словно хотела убить ее — и не только взглядом) — это было всегда потрясение. Событие, скандализирующее всю Селёдкину семью.

Но Катю ведь больше ничто не могло потрясти — после того, что с ней случилось? И все-таки Селёдка должна была ясно увидеть, что Катя уничтожена — только так Селёдка обретет второе дыхание и сможет улететь обратно в свой Лондон, до следующих каникул. В свои двадцать один та еще не понимала, что Кати и так уже не было. Приходилось делать вид, что есть.


Продолжая работу с tagillib.ru, Вы подтверждаете использование сайтом cookies Вашего браузера с целью улучшить предложения и сервис.